Поэма [1]
Москва-Лондон-Египет. 1862-1875-1876
Заранее над смертью торжествуя
И цепь времен любовью одолев,
Подруга вечная, тебя не назову я,
Но ты почуешь трепетный напев...
Не веруя обманчивому миру,
Под грубою корою вещества
Я осязал нетленную порфиру
И узнавал сиянье Божества...
Не трижды ль ты далась живому взгляду –
Не мысленным движением, о нет! –
В предвестие, иль в помощь, иль в награду
На зов души твой образ был ответ.
1
И в первый раз,– о, как давно то было! –
Тому минуло тридцать шесть годов,
Как детская душа нежданно ощутила
Тоску любви с тревогой смутных снов.
Мне девять лет, она[2]... ей девять тоже.
"Был майский день в Москве", как молвил Фет.
Признался я. Молчание. О, Боже
Соперник есть. А! он мне даст ответ.
Дуэль, дуэль! Обедня в Вознесенье.
Душа кипит в потоке страстных мук.
Житейское... отложим... попеченье –
Тянулся, замирал и замер звук.
Алтарь открыт... Но где ж священник, дьякон?
И где толпа молящихся людей?
Страстей поток,– бесследно вдруг иссяк он.
Лазурь кругом, лазурь в душе моей.
Пронизана лазурью золотистой,
В руке держа цветок нездешних стран,
Стояла ты с улыбкою лучистой,
Кивнула мне и скрылася в туман.
И детская любовь чужой мне стала,
Душа моя – к житейскому слепа...
И немка-бонна грустно повторяла:
"Володинька – ах! слишком он глупа!"
2
Прошли года. Доцентом и магистром
Я мчуся за границу в первый раз.
Берлин, Ганновер, Кёльн – в движенье быстром
Мелькнули вдруг и скрылися из глаз.
Не света центр, Париж, не край испанский,
Не яркий блеск восточной пестроты –
Моей мечтою был Музей Британский,
И он не обманул моей мечты.
Забуду ль вас, блаженные полгода?
Не призраки минутной красоты,
Не быт людей, не страсти, не природа –
Всей, всей душой одна владела ты.
Пусть там снуют людские мириады
Под грохот огнедышащих машин,
Пусть зиждутся бездушные громады, –
Святая тишина, я здесь один.
Ну, разумеется, cum grano salis![3]
Я одинок был, но не мизантроп;
В уединении и люди попадались,
Из коих мне теперь назвать кого б?
Жаль, в свой размер вложить я не сумею
Их имена, не чуждые молвы...
Скажу: два-три британских чудодея
Да два иль три доцента из Москвы.
Всё ж больше я один в читальном зале;
И верьте иль не верьте – видит Бог,
Что тайные мне силы выбирали
Всё, что о ней читать я только мог.
Когда же прихоти греховные внушали
Мне книгу взять "из оперы другой" –
Такие тут истории бывали,
Что я в смущенье уходил домой.
И вот однажды – к осени то было –
Я ей сказал: "О Божества расцвет
Ты здесь, я чую,– что же не явила
Себя глазам моим ты с детских лет?"
И только я помыслил это слово –
Вдруг золотой лазурью все полно,
И предо мной она сияет снова –
Одно ее лицо – оно одно.
И то мгновенье долгим счастьем стало,
К земным делам опять душа слепа,
И если речь "серьезный" слух встречала,
Она была невнятна и глупа.
3
Я ей сказал: "Твоё лицо явилось,
Но всю тебя хочу я увидать.
Чем для ребенка ты не поскупилась,
В том – юноше нельзя же отказать!"
"В Египте будь!" – внутри раздался голос.
В Париж – и к югу пар меня несет.
С рассудком чувство даже не боролось:
Рассудок промолчал, как идиот.
На Льон, Турин, Пьяченцу и Анкону,
На Фермо, Бари, Бриндизи – и вот
По синему трепещущему лону
Уж мчит меня британский пароход.
Кредит и кров мне предложил в Каире
Отель "Аббат" – его уж нет, увы!
Уютный, скромный, лучший в целом мире...
Там были русские, и даже из Москвы.
Всех тешил генерал – десятый номер, –
Кавказскую он помнил старину...
Его назвать не грех – давно он помер,
И лихом я его не помяну.
То Ростислав Фаддеев был известный,
В отставке воин и владел пером.
Назвать кокотку иль собор поместный –
Ресурсов тьма была сокрыта в нём.
Мы дважды в день сходились за табльдотом;
Он весело и много говорил,
Не лез в карман за скользким анекдотом
И философствовал по мере сил.
Я ждал меж тем заветного свиданья,
И вот однажды, в тихий час ночной,
Как ветерка прохладное дыханье:
"В пустыне я – иди туда за мной".
Идти пешком (из Лондона в Сахару
Не возят даром молодых людей, –
В моем кармане – хоть кататься шару,
И я живу в кредит уж много дней)
Бог весть куда, без денег, без припасов,
И я в один прекрасный день пошёл –
Как дядя Влас, что написал Некрасов.
(Ну, как-никак, а рифму я нашёл)[4].
Смеялась, верно, ты, как средь пустыни
В цилиндре высочайшем и в пальто,
За чёрта принятый, в здоровом бедуине
Я дрожь испуга вызвал и за то
Чуть не убит,– как шумно, по-арабски
Совет держали шейхи двух родов,
Что делать им со мной, как после рабски
Скрутили руки и без лишних слов
Подальше отвели, преблагородно
Мне руки развязали – и ушли.
Смеюсь с тобой: богам и людям сродно
Смеяться бедам, раз они прошли.
Тем временем немая ночь на землю
Спустилась прямо, без обиняков.
Кругом лишь тишину одну я внемлю
Да вижу мрак средь звёздных огоньков.
Прилегши наземь, я глядел и слушал...
Довольно гнусно вдруг завыл шакал;
В своих мечтах меня он, верно, кушал,
А на него и палки я не взял.
Шакал-то что! Вот холодно ужасно...
Должно быть, нуль,– а жарко было днём...
Сверкают звезды беспощадно ясно;
И блеск, и холод – во вражде со сном.
И долго я лежал в дремоте жуткой,
И вот повеяло: "Усни, мой бедный друг!"
И я уснул; когда ж проснулся чутко –
Дышали розами земля и неба круг.
И в пурпуре небесного блистанья
Очами, полными лазурного огня[5],
Глядела ты, как первое сиянье
Всемирного и творческого дня.
Что есть, что было, что грядет вовеки –
Всё обнял тут один недвижный взор...
Синеют подо мной моря и реки,
И дальний лес, и выси снежных гор.
Всё видел я, и всё одно лишь было –
Один лишь образ женской красоты...
Безмерное в его размер входило, –
Передо мной, во мне – одна лишь ты.
О лучезарная! тобой я не обманут:
Я всю тебя в пустыне увидал...
В моей душе те розы не завянут,
Куда бы ни умчал житейский вал.
Один лишь миг! Видение сокрылось –
И солнца шар всходил на небосклон.
В пустыне тишина. Душа молилась,
И не смолкал в ней благовестный звон.
Дух бодр! Но все ж не ел я двое суток,
И начинал тускнеть мой высший взгляд.
Увы! как ты ни будь душою чуток,
А голод ведь не тётка, говорят.
На запад солнца путь держал я к Нилу
И вечером пришел домой в Каир.
Улыбки розовой душа следы хранила,
На сапогах – виднелось много дыр.
Со стороны всё было очень глупо
(Я факты рассказал, виденье скрыв).
В молчанье генерал, поевши супа,
Так начал важно, взор в меня вперив:
"Конечно, ум дает права на глупость,
Но лучше сим не злоупотреблять:
Не мастерица ведь людская тупость
Виды безумья точно различать.
А потому, коль вам прослыть обидно
Помешанным иль просто дураком, –
Об этом происшествии постыдном
Не говорите больше ни при ком".
И много он острил, а предо мною
Уже лучился голубой туман
И, побежден таинственной красою,
Вдаль уходил житейский океан.
* * *
Ещё невольник суетному миру,
Под грубою корою вещества
Так я прозрел нетленную порфиру
И ощутил сиянье Божества.
Предчувствием над смертью торжествуя
И цепь времен мечтою одолев,
Подруга вечная, тебя не назову я,
А ты прости нетвердый мой напев!
26 – 29 сентября 1898
ПРИМЕЧАНИЯ
=========================================================================
[1] Осенний вечер и глухой лес внушили мне воспроизвести в шутливых
стихах самое значительное из того, что до сих пор случилось со мною в
жизни. Два дня воспоминания и созвучия неудержимо поднимались в моём
сознании, и на третий день была готова эта маленькая автобиография,
которая понравилась некоторым поэтам и некоторым дамам.
[2] Она этой строфы была простою маленькой барышней и не имеет ничего
общего с тою "ты", к которой обращено вступление.
[3] cum grano salis – С долей остроумия (лат.) – Ред.
[4] Приём нахождения рифмы, освященный примером Пушкина и тем более
простительный в настоящем случае, что автор, будучи более неопытен, чем
молод, первый раз пишет стихи в повествовательном роде.
Добавление редактора: вероятно, имеется в виду отрывок из 4-й главы
"Евгения Онегина" (начало строфы XLII):
И вот уже трещат морозы
И серебрятся средь полей...
(Читатель ждёт уж рифмы _розы_;
На, вот возьми её скорей!).
[5] Стих Лермонтова.