|
Обитаемый остров Россия. Попытка к бегству
От редакции. Исполнилось 50 лет (1959) со дня выхода первой книги Стругацких "Страна багровых туч" – "первой попытки работы братьев в соавторстве". РЖ отмечает юбилей публикацией беседы Александра Неклессы, Бориса Межуева и Сергея Черняховского об "Обитаемом острове", которая состоялась в рамках авторской программы Александра Неклессы "Будущее где-то рядом" 7 августа 2009 года.
НЕКЛЕССА: Добрый вечер, господа. В эфире программа «Будущее где-то рядом», у микрофона её ведущий Александр Неклесса. Тема сегодняшней беседы «Обитаемый остров Россия. Попытка к бегству». Гости в студии: философ Борис Межуев, заместитель главного редактора «Русского журнала». Добрый вечер, Борис Вадимович.
МЕЖУЕВ: Добрый вечер.
НЕКЛЕССА: И Сергей Черняховский, доктор политических наук, профессор Международного независимого эколого-политологического университета. Добрый вечер, Сергей Феликсович.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Добрый вечер.
НЕКЛЕССА: Итак, «Обитаемый остров Россия. Попытка к бегству». Я вижу в данной теме два пересекающихся вектора рассуждений: судьба России и обществознание будущего, скрепленные контекстом творчества братьев Стругацких. Так что разговор сегодня пойдет о стране, о власти, о поведении человека в особых обстоятельствах. И еще – о специфической футурологии художественного текста.
Мой первый вопрос гостям: господа, как вам кажется, проблематика, которая представлена в мирах, созданных Стругацкими – это прошлое, настоящее или будущее России, да и всей человеческой вселенной? Начнём, пожалуй, вот с такого, возможно, несколько провокационного вопроса.
МЕЖУЕВ: Вы знаете, это очень правильный вопрос, потому что, наверное, произведения Стругацких, в особенности те, которые вошли в название передачи – повести «Обитаемый остров» и «Попытка к бегству», особенно «Обитаемый остров», – это произведения, в которых прошлое весьма тесно переплетается с настоящим и будущим. То есть, прошлое, которое угадывается в «Острове», – это наше советское прошлое, 60-70-е годы XX века. Настоящее – это наше нынешнее настоящее, которое очень легко опознаётся в сюжете книги. И, безусловно, это будущее, будущее всего человечества. Начнем о прошлом.
Братья Стругацкие приступили к написанию «Острова» в 1967-м году, повесть вышла отдельным изданием в 1971-м году, и вот это время – рубеж 60-70-х годов – очень важное, может быть, это один из самых важных и травматических переломов всей истории XX столетия. Тот период, когда люди по очень таинственной причине – и Стругацкие дают нам возможность разобраться, в чем заключалась эта причина – вдруг перестали верить в прогресс. Это время, когда прогресс перестал быть религией миллионов.
НЕКЛЕССА: Согласен, Борис, в мире в те годы действительно совершался колоссальный социокультурный и даже исторический перелом. Многие политологи и общественные деятели серьезно отнеслись к происходившим переменам, расценив их, правда, иначе, чем это делаете вы: к примеру, как «метаморфозу мировой истории», по сути заложившую основы разворачивавшейся глобальной революции. Но проблема России-СССР была в ином: она попросту пропустила, «прогуляла» судьбоносный период, будучи занята собственными внутренними неурядицами, связанными в значительной мере с императивами транзита власти и ее удержания.
Вот вы упомянули 1967-й год – кстати, год подковерного политического переворота в СССР, связанного с устранением из власти группировки Шелепина; год, отмеченный первой ласточкой разрядки – встречей премьера Косыгина и президента Джонсона, а также идеей переговоров об ограничении стратегических наступательных вооружений. Вскоре последовало весомое утверждение доктрины «ограниченного суверенитета», потом пришла недолгая пора détente’а. А затем – наступило торжество брежневского застоя…
Но, соглашусь, ощущение цивилизационного транзита у столь чутких людей, как писатели, к тому же фантасты – т.е. люди с особым, «нелимитированным» воображением, вполне наличествовало. В отличие от постепенно окостеневавшего советского общества, где не без усилий со стороны властей начало формироваться прямо противоположное мироощущение, не случайно получившее только что помянутую этикетку – «застой». (Отмечу «в скобках», примерно тогда же – в переломном 1968-ом, Иван Ефремов, предтеча Стругацких, публикует легальную фантастическую антиутопию: «Час быка».)
Что же касается прогресса, то серьезно усомнились в нем, пожалуй, еще в конце XIX века, а кое-кто и раньше. На рубеже XX столетия появляются первые антиутопии, психологический же перелом происходит в ходе и по окончании мировых войн, особенно последней, когда возникло, к примеру, такое понятие, как «теология после Освенцима». Но вот как раз шестидесятые годы в России и в мире были временем относительного благополучия, островком социального оптимизма – или, быть может, его последней волной – десятилетием торжества индустриальной культуры, выразившейся, в частности, в выходе в космос (Гагарин) – в начале десятилетия, и полетом на Луну (Армстронг) – в его конце. Однако приоткрывавшиеся горизонты имели, согласен, совершенно иную окраску.
МЕЖУЕВ: Мне кажется, Стругацкие даже предвосхитили этот перелом, он у них ощущается уже в повестях шестидесятых годов, когда разочарование в прогрессе выглядело бы абсолютным нонсенсом для большей части современников. Они это почувствовали раньше других. На эту тему есть такая, в общем-то, хорошая книжка двух американских эмигрантов Петра Вайля и Александра Гениса «60-е годы. Мир советского человека», вся посвящённая перелому 60-70-х годов. Когда фантастика из научной становится преимущественно социальной, когда интеллигенция в семидесятые годы обращается к традиции, когда оказывается возможен феномен Тарковского с его вот этим внутренним разрывом с прогрессизмом, столь явственно видным в «Солярисе»...
НЕКЛЕССА: Вижу, вы согласны, что траектория СССР в те годы – совсем не тот грандиозный контркультурный и постиндустриальный сдвиг, который происходил в мире. И который, в числе прочих произведенных трансформаций, заместил во многих умах коммунистическую перспективу иной прописью будущего. Изменения же тех лет в Советском Союзе «предвосхитили» дух перемен, откликаясь на эманации и энергии мирового переворота, только в том смысле и лишь потому, что советское общество переживало собственное обновление. Но оно было все-таки иного рода – генетически связанное с ХХ съездом, возможностью жить, говорить, писать, снимать кинофильмы несколько свободнее, чем до того.
Социальный оптимизм, даже чрезмерный, присутствовал тогда – в шестидесятые годы – в советском обществе. Он отразился и в программе КПСС, абсолютно демагогически объявившей задачу построения коммунизма близкой к завершению, но это, конечно, влияло на настроение людей. Плюс образ научно-технической революции, и опять-таки связанный с нею энтузиазм, поднявший на щит образ «физика», специфическое очарование НТР (отраженное у Стругацких в «Понедельнике..») в лишенной многих других удовольствий среде. И только. Но определенный «сдвиг» все же имел место.
Более глубокий анализ состояния дел и открывающихся перспектив, расширявшаяся борьба с инакомыслием вместе с опытом постепенного бронзовения семидесятых давали повод уже для иных обобщений и чувств. Иллюзии позолоченного десятилетия социализма «с человеческим лицом» быстро развеивались, замещаясь обличьем социализма «реального». Кстати, после выхода «Обитаемого острова» вплоть до перестройки ни одной книги Стругацких в СССР издано не было, лишь публикации в журналах и сборниках.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Я прошу прощения. Мне, честно говоря, кажется, что... другой бы я дал ответ. Во-первых, на мой взгляд, Стругацкие в основном – хотя эта точка зрения и распространена сейчас – писали не о современном им мире, а про возможные, вызревающие тенденции. Причём, поливариантные.
Во-вторых, вот вы спросили: это прошлое, настоящее или будущее? Там два варианта миров – миры, скажем так, утопии, и миры – антиутопии. Миры светлые и миры тёмные. И в этом отношении тёмные миры – это, скорее, наши, сегодняшние. И наше ближайшее будущее. А что касается светлых миров, хотелось бы, чтобы они были нашим перспективным будущим.
Но здесь, как мне думается, возникает вопрос выбора. Что выберет общество и Россия? Если говорить о России, выберет ли она движение, которое так или иначе намечалось в шестидесятые годы, или изберет ту динамику, которую мы наблюдаем последние двадцать лет? То есть в известной мере, книги Стругацких – в том числе и о проблеме выбора. Их темные миры (Саракш, «Град обреченный», «Улитка на склоне», планета Надежда из «Жука в муравейнике») – миры, испугавшиеся будущего и вставшие на путь умирания, бесконечного повторения пройденного.
МЕЖУЕВ: Пожалуй, я еще скажу о том, как вижу повесть «Обитаемый остров», про которую много спорят в этом году в связи с выходом фильма Фёдора Бондарчука. Это, собственно, книга о том, как шестидесятые годы увидели себя в семидесятых. Герой повести Максим – конечно, выходец из мира Полдня, этого своеобразного продолжения шестидесятых годов Советского Союза в будущее. И вот он попадает в другой мир и постепенно обнаруживает собственный мир в этой, вроде бы радикально чуждой и непонятной ему реальности. И мы вместе с ним видим его глазами ту же самую реальность, только уже другого времени, другой эпохи. Мир Советского Союза, но уже на совершенно ином, переломном, моменте в безрадостном, лишенном идеалов и будущего обличии. Это СССР, потерявший будущее.
На самом деле, как известно, цикл о Мире Полдня – незакончен. Кстати говоря, очень часто в фантастике повторяется такой прием: самый известный пример – «Планета обезьян» Пьера Буля – когда кто-то попадает на планету, видит там совершенно другой мир, а потом понимает, что это его собственный мир. Фактически «Обитаемый остров» – незаконченное повествование о том же самом. Мы знаем, что братья Стругацкие собирались завершить этот цикл романом «Белый ферзь».
На планете Саракш существует такая Островная империя, совершенно еще непонятная и, в общем, не раскрытая до конца в «Обитаемом острове». И конец должен быть тот, что эта Островная империя и есть тот самый реальный мир, в котором возможен Мир Полдня. Только уже существующий не по принципу равенства, как в придуманной Стругацкими утопии, но по принципу жёсткой сегрегации тех людей, чей предел ограничивается чувственными удовольствиями, и тех, которые занимаются творчеством.
НЕКЛЕССА: «Это общество будет демократичным, благоденствующим, в нем все будут иметь по три раба».
МЕЖУЕВ: Да, да, да. Это и есть то самое общество «реального коммунизма», фантастическим отображением которого является тот мир, откуда приехал Максим.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Прощу прощения. Я и здесь хотел бы возразить. Хотя признаю право на существование и такой точки зрения. Однако гипотеза о том, что в «Обитаемом Острове» Стругацкие пародийно описывали современный им Советский Союз, мне представляется уж очень произвольной. Ну, ничего там нет, что бы действительно выглядело как аналогия с СССР, тем более в середине шестидесятых, когда до пресловутого застоя было еще далеко. Это как раз время оптимизма. Время надежды. Когда я впервые прочитал «Обитаемый остров», а прочитал я его в начале семидесятых, ну никаких представлений у меня не было, что это про то наше время. Я видел там совсем другие проблемы. Думаю, что разные люди, действительно, видели разные проблемы. Но вот сравнение Страны Отцов и советского общества эпохи застоя, мне кажется очень поверхностным. Потому что отсутствовали многие их тех показателей, которые характерны для Страны Отцов.
Скажем, анонимная власть… Это же ни в коем случае не Советский Союз. А ремарка «эта страна была когда-то значительно обширнее», но затем распалась и стала вести бои на окраинах сохранённой территории с собственными бывшими провинциями – где здесь СССР шестидесятых? Это прямо про сегодня. В середине шестидесятых – да и в семидесятые – СССР если где-то и вел бои, то не оборонительные на отделившихся окраинах, а наступательные, вдали от собственной территории: во Вьетнаме. Африке, Латинской Америке.
В Стране Отцов публичный компонент политической повседневности – гвардия, ведущая операции не только на границах, но и в городах, причем открыто, не стесняясь. То есть перед нами военно-полицейская диктатура. СССР времен написания повести можно считать чем угодно, но только не военной и не полицейской диктатурой. По улицам городов не только не носились армейские элитные подразделения, но и милиция, как правило, не носила оружия. Мирная страна, мирная жизнь…
В общем, не был «Остров» антисоветской антиутопией. Распространившаяся в известных обстоятельствах трактовка мира «Обитаемого острова» как злой пародии на СССР сама по себе требует особого склада ума, особого отношения к тогдашней действительности. Отношения специфического и включающего в себя два непременных компонента: злобу и неприязнь к тому обществу. И еще – готовность в любом описании отрицательного начала видеть намек на отторгаемую действительность. То есть это тип сознания, предрасположенный в той современности видеть темные пятна и быть уверенным, что и остальные озабочены исключительно неприязнью к советской действительности и замаскированным издевательством над ней.
Это как раз те, кто сущностно не принимал будущего, если оно связано с напряжением, с созиданием. Как раз такая категория людей и была показана Стругацкими в «Хищных вещах века»: стремящихся жить без движения, в покое и сладостном наслаждении. Забылся в электронно-наркотическом сне, и никакого будущего не нужно. А оно само не приходит, будущее нужно создавать. Поэтому-то, мне кажется, что Стругацкие задают определённую развилку: что будет, если общество не пойдёт вперед. Как и во многих других своих «тёмных», скажем так, произведениях.
НЕКЛЕССА: Позвольте сделать два дополнения к сказанному вами. По-моему, у Стругацких было некое особое, чуть ли не провиденциальное чутьё или, если не будет звучать слишком пафосно – определённый дар ясновидения. Достаточно вспомнить аллюзии, возникавшие post factum, к примеру, при сравнении повести «Пикник на обочине» либо фильма «Сталкер» (несмотря на их существенные различия) с пейзажами после чернобыльской катастрофы. Подобные соответствия можно найти и в других произведениях братьев-писателей, включая, конечно же, «Обитаемый остров». Об этом, думаю, сегодня еще поговорим.
Упомяну более прозаичный факт: роль цензуры, парадоксальным образом сыгравшей в данном случае позитивную роль. Цензура принуждала развивать потенции эзопова языка и тем самым расшивала одномерность политологических схем. Например, список замечаний по поводу первоначальной редакции «Обитаемого острова», которые сделали соответствующие органы, редакции и издательства (по свидетельству Бориса Стругацкого авторами было внесено 980 изменений!), включал такие позиции, как «подчеркнуть наличие социального неравенства в Стране Отцов», «затуманить социальное устройство» и даже «чем меньше аналогий с СССР, тем лучше» (цитирую по памяти). Социальный строй на Саракше, становясь неопределенным, обретал многозначность.
И знаете, мне кажется, этим они оказали услугу братьям. Кстати, ряд внесенных в текст изменений в нем и остались, когда появилась возможность опубликовать бесцензурное издание. Сказанное, конечно, не означает, что я сторонник цензуры, просто так уж легли карты. Повесть контаминировавшая черты антисоветской антиутопии и карикатурно-мрачного капиталистического строя с элементами фашизации – своего рода «Железной пяты», оказалась в итоге «письмом в бутылке», брошенным в будущее.
Вспоминается, кстати, прозорливое замечание Льва Троцкого, размышлявшего над проблемой «возникновения нового эксплуататорского класса из бонапартистской и фашистской бюрократии». Мысль была высказана им в одной из последних работ, написанных после подписания пакта Молотова-Риббентропа и начала Второй мировой войны: «СССР минус социальные основы, заложенные Октябрьской революцией, это и будет фашистский режим». Именно эклектика, образовавшая социальный коктейль, соединение антисоветской и антикапиталистической критики «в одном флаконе» предопределили актуальность «Обитаемого острова» в наши дни.
В этом смысле здесь действительно были заложены элементы «политологии будущего».
НЕКЛЕССА: У микрофона Александр Неклесса. Гости в студии: философ Борис Межуев и политолог Сергей Черняховский. Тема сегодняшнего разговора: «Обитаемый остров Россия. Попытка к бегству». Мы прервали беседу, введя в разговор тему «политологии будущего»…
Господа, помните знаменитую работу Вадима Цымбурского «Остров Россия»? Тезис этот довольно древний. Понимание Московского княжества как острова спасения в бурных водах моря житейского восходит едва ли не ко временам после падения Византии, т.е. к концу XV, началу XVI веков. Именно тогда начало формироваться восприятие и, главное, самоощущение России как особой культурной общности, наделенной необычной судьбой.
Но своеобразие данного «острова» проявлялось также в перманентных попытках «перемены участи»: проведении радикальных – именно радикальных – реформ и их неудачах. Так еще в царской России это были не только знаменитые петровские реформы или реформы 1861-63 годов. Затем эстафету приняла советская реформация, причем в нескольких ипостасях. Плюс нынешний почти двадцатилетний цикл преобразований со своими версиями прохождения сквозь историческую горловину. И, наконец, замаячила перспектива нового поворота, обозначенного сегодня симптомами системного кризиса.
По-моему, у Стругацких с их идеей прогрессорства был внятный интерес к данной проблематике. И ее определенному прочтению. Как реализовать «попытку бегства» из исторического тупика? Каким образом вырваться из преследующих население кровавых кошмаров? Из вязкой социальной тины, неизменно – под тем или иным предлогом, обращающей большинство жителей страны в грязь под ногами очередной обоймы «элиты»?
Писатели демонстрируют несколько образцов политической философии и моделей поведения личности, столкнувшейся с социальным злом. Это «человек, который наблюдает» – дон Румата. «Человек, который следует эволюционным путём» – Странник. «Человека, который действует революционно» – Максим. Действует, перманентно пребывая в экстремальных обстоятельствах, способствующих, однако, постижению окружающего мира. Есть, впрочем, у братьев Стругацких еще одна модель, представленная фигурой Саула и его «попыткой к бегству» – этой поразительной версией эмиграции и одновременно «выпадения из истории». Реальный же спектр поведения в подобных обстоятельствах, пожалуй, еще шире.
Возможно, «политология Стругацких» в значительной мере все еще остается «размышлениями о будущем». И речь идёт не столько о прошлой или современной России, но о будущем мире, демонстрирующим свою изнанку («массаракш»). Специфика подобной политологии – не в противопоставлении прошлого и будущего, но в их открытом столкновении, когда распадается связь времен. История же пребывает в смущении, смещении своей логики и нечестивом смешении – калейдоскопе времен и культур, ведущем к неоархаизации социума. Или, по выражению Ивана Ефремова, «взрыве безнравственности», за которым последует «величайшая катастрофа в истории».
Так что созданные писателями образы внеземных миров могут являться эскизами и сценариями наиболее мрачных аспектов земной футурологии. Как, например, единение политической и мафиозной власти, сливающихся с анонимной безликостью спецслужб. Либо расползание по планете мирового андеграунда, его выход на поверхность в двусмысленном конкубинате с «большим социумом»; умножение «территорий смерти» с их перманентными военными конфликтами; объединение мейнстрима и маргиналов, элиты и люмпенов, гламура и помойки. В общем, разного рода версий сокрушения цивилизации, культурного коллапса и антропологической катастрофы…
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Конечно. И мне хотелось бы отметить, что повесть и вообще творчество Стругацких – это непосредственно не про Россию как таковую.
НЕКЛЕССА: И про Россию, и не про Россию.
Так реакция на фильм «Обитаемый остров», по-моему, связана не столько с его художественными достоинствами (на мой взгляд, сомнительными), сколько именно с возникающими по ходу действа аллюзиями – совпадениями с нынешним состоянием общества. Что, кстати, было очень заметно по реакции зала. Да и у режиссера эти аналогии весьма образно прорвались во время пресс-конференции, сколь потом он от них ни открещивался.[1]
А, кстати, интересно, как будет воспринят предполагающийся к выходу в этом же году фильм Алексея Германа, снятый по другой повести братьев Стругацких: «Трудно быть богом»? Наверное, политическая острота и соответствующий резонанс будут все-таки ниже. Во-первых, из-за влияния более высокого, судя по отрывкам и прогонам, художественного уровня, который переведет разговор в иную, кинематографическую плоскость. Но главным образом, вследствие другой философской композиции сценария и лежащей в его основе повести.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Дело в том, что именно означало то, что мы сейчас называем «Россия» для людей пятидесятых-шестидесятых годов. Это пространство глобального рывка в будущее, глобального эксперимента. Поэтому для них судьба России – это судьба прорыва, и соответственно – судьба мира. Стругацких волнует и то, и другое. Я согласен с последним вашим замечанием, что это ещё не сегодняшний день – нет ещё анонимной власти, хотя, намёки есть. Но, возможно, это то, что ещё предстоит.
НЕКЛЕССА: Я бы отметил не только анонимность, но также специфический характер организации этой системы власти и ротации ее членов: неопределенность статуса, дискрециональность возможностей, несовпадение публичной и реальной иерархий. Иначе говоря, формальная должность и положение во власти – не одно и то же в политической системе Страны Неизвестных Отцов. Более того, даже во внутреннем круге реальной власти действуют особые регламенты «по понятиям». Вы наверняка помните, что имена-ячейки – это своего рода «звания» или, точнее, «посвящения»: Папа, Тесть, Свёкор, Умник и так далее. Включая, между прочим, Странника. Иначе говоря, эти оболочки – суть «роли», которые исполняют сменяющиеся (или сменяемые) персонажи, параллельно существующие в других обличиях и должностях.
МЕЖУЕВ: Принцип мафии просто.
НЕКЛЕССА: Почти, но с определенными модификациями: анонимностью и разведением публичной сценографии политического мейнстрима с «чисто конкретным руководством», что отражает иную геометрию госуправления – деятельную комбинаторику «власти тайной». То есть нам представлена ситуация полного извращения прежней политической культуры – как патриархальной организации правления, так и рациональной бюрократии, – ее замещения не только маргинальной, пусть изощренной уголовщиной, но также практикой секретных сообществ. Трансформация, в полноте своей бытующая пока что в основном на страницах комиксов и фильмов категории «В».
МЕЖУЕВ: Конечно, существуют очевидные параллели Страны Отцов с постимперской ситуацией, в частности, с нашей нынешней тоже.
Действительно, очень много схожих вещей, включая какие-то отделившиеся от империи территории, с которыми Страна Отцов периодически ведет войну. Но, мне кажется, произведения Стругацких во многом являются и мощным самосбывающимся пророчеством. Пророчеством, которое сбывается в значительной степени благодаря самому пророчеству. Стругацкие находятся у истоков весьма специфического реформаторского типа сознания. Они сделали возможным восприятие реформатором себя в качестве представителя какой-то иной, внешней по отношению к тому месту, которое они реформируют, силы. В качестве чужестранцев для той страны, которую взялись реформировать.
Это сознание возникло в их произведениях, когда, наверное, у рядовых советских интеллигентов вряд ли было восприятие, условно говоря, Америки как какого-то внешнего контура для проведения реформ. И я прочёл весь цикл Стругацких в 1994-м году. Кое-что я и в детстве читал, но в 94-м году я прочитал системно и ощутил это неожиданное сближение текста с нынешней ситуацией. Не только обнаруживая сходство Страны Отцов и России того времени, но вот с удивлением обнаруживая самих себя и свою страну в новой ситуации, когда мы можем посмотреть на себя извне. Ведь это и есть главный мессидж фантастов, который они пытались донести до читателя: «Поглядите на коммунизм, на Землю, на Советский Союз извне».
То есть в тот момент, когда читатели, цензоры и все остальные ещё рассуждали на тему «а стоит ли Советскому Союзу экспансировать коммунизм в другие страны?», Стругацкие впервые задались вопросом: можно ли рассмотреть себя не в качестве субъекта экспансии, а в качестве ее объекта, в качестве реципиента каких-то чужих внешних благодеяний?
НЕКЛЕССА: А может, просто пиджачок был узковат?
МЕЖУЕВ: Чей?
НЕКЛЕССА: Той меры дозволенности, политической допустимости конструкции, которую Стругацкие могли выстраивать в виде «Мира Полудня». Они ведь представили в своих произведениях, особенно ранней поры, некую версию – наряду с «ефремовской» – коммунистического общества, что было на тот момент актуально и востребовано в связи с публикацией в 1961-ом году программы его построения за двадцать лет (без малого нынешний возраст новой России-РФ). Но даже в художественных проекциях данного мира братья видели массу острых углов. И если бы писатели начали сложные и подчас тёмные проблемы вскрывать в рамках формируемого ими образа коммунистического общества – что они, впрочем, частично и делали, но именно частично, до какой-то границы – то возможность представлять эти размышления публично (публиковать их) серьезно бы для них сократились.
Братья Стругацкие нашли остроумный выход: стали переносить проблемы социального строительства на внешние территории – в «дальний космос». В психологии это называется эскапизм (в данном случае достояние не столько Стругацких, сколько производное перверзивного уклонения власти от объективного анализа реальности). Получился интересный интеллектуальный и социологический эксперимент: каждый из описанных миров-планет стал экспериментальной площадкой некой проблемы и модели поведения. Собственно транзит из обычных условий в иные – это и есть фантастика. В итоге образовался любопытный реестр моделей поведения и методов социального строительства, а заодно рельефных, отрефлектированных социоконструкций, более-менее свободных от внимания цензорского ока. Они же прописывались не в СССР и даже не на Земле.
Я уже перечислял модели поведения Саула, Руматы, Странника, Максима. Игра воображения – то есть фантазия – творит порой чудеса, позволяя выстраивать различные, произвольные ситуации, расписывать сложные сценарии... Сегодня, кстати, многое из этого хозяйства включено в инструментарий практической прогностики (к примеру, в форсайт). И если у истории нет альтернативного прошлого, то у будущего – сплошные альтернативы. Крах СССР был связан, в том числе, с запретом на обсуждение подобных альтернатив. С табуированием серьезных дискуссий о будущем вообще. План же официального будущего – при всей его очевидной нелепости – был раз и навсегда прописан и обсуждению, фактически, не подлежал. Тем более, серьезному. И критическому. В результате, если воспользоваться метким выражением Вепря – страна «выпала из истории».
Но оставалась, между тем, лазейка… Писатели воспользовались ею, совершив сначала собственную «попытку к бегству» из лагеря реального социализма (подобно Саулу, бежавшему из ГУЛАГа – так было в первой, не прошедшей цензуру версии повести) в мир оптимистических утопий и героических приключений. Возвратившись, однако, со временем в ситуацию «немой борьбы» социальных концепций и неудобных размышлений о будущем. Во многом именно поэтому Стругацкие нам сегодня интересны. Те же произведения братьев, где прогностическая диалектика Мира Полудня отсутствует – сегодня ушли в прошлое. И это не только, к примеру, проходной «Отель “У погибшего альпиниста”», но и популярнейший в свое время «Понедельник начинается в субботу».
Кроме того, мы можем сравнить эффективность различных моделей поведения в мире «неприятных лиц». Вот, например, Румата – это ведь своего рода современный Гамлет. То есть человек, лишённый возможности действовать, но размышляющей над этой проблемой: почему, собственно, он дезактивирован и правильна ли такая политика? Но когда Антон-Румата переходит к прямому действию, то переходит не потому, что пришёл к соответствующему выводу путем размышлений – просто, как и Гамлета, его подстегнули навалившиеся обстоятельства… Однако же заметно большее внимание в российской публицистике 2009 года вызвали модели поведения Странника и Максима.
Сикорски-Странник на протяжении ряда лет реализует «эволюционный» проект развития Страны Отцов. Что же в это время происходит с ее населением? Деградация, духовная гибель под «излучателями». И противоположная позиция Максима Каммерера, чья правда заключается в том, что, возможно, лет, этак, через пятьдесят Сикорски (он долгожитель) сможет решить проблемы с инфляцией и прочими неурядицами, но для кого он их решит? Ведь, по-видимому, число тех, кто утратил разум в результате «лучевого окормления» («тоске по истине», скажем так), впав в определённую форму наркозависимости, будет лишь возрастать от уже достигнутых 20%. А число «выродков» сокращаться. И даже если предположить, что со временем инфляция станет, наконец-то, нулевой, и будут созданы условия для отлаженного функционирования «островка» империи, вполне вероятно, что, отключив излучатели, Странник столкнется со 100% озверевших, обезумевших («лучевое голодание») или угасших людей...
МЕЖУЕВ: Конечно, Стругацкие сильны своим открытым финалом. В тех повестях, где он имеется, а он имеется не везде. Но в финале «Острова» вопрос и в самом деле стоит ребром, мы выступаем за немедленное разрушение тирании, либо мы выступаем за медленное, вдумчивое, постепенное реформирование. Мы как раз понимаем тот контекст, в который попало это произведение в ситуации возникающего диссидентского движения.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Общая логика их творчества видится мне в следующих контурах. Они начинают как безусловные романтики и социальные оптимисты: «Стран Багровых туч», «Путь на Амальтею», «Стажеры» – все это про альтернативные «девяностые годы ХХ века». И уже здесь писатели натыкаются (в «Стажерах») – на ряд проблем, связанных с неоднозначностью развития, с тем, что наряду с людьми будущего будут существовать и люди, и архетипы прошлого.
В «Полдне», с одной стороны, Стругацкие делают рывок. Перенося своих героев из противоречивого ближайшего будущего в будущее далекое и развитое. И художественно выстраивают его в виде полной, едва ли не структурной аналогии «Программе КПСС». Они рисуют светлый мир совершенства, но затем погружаются в детали. И оказывается, что здесь шаг за шагом обнаруживаются проблемы: «Далекая Радуга» – в отношениях с природой и еще, отчасти, – с людьми. «Трудно быть богом» – встреча с иными мирами и вопрос, что делать, если те оказываются на века отставшими от земного человечества.
Возникает дилемма: прогресс ускорять вроде бы надо, но как его ускорить, чтобы не разрушать, а создавать? Или посланник великой цивилизации видит, что в стране вызревает фашистский мятеж, взывает к Центру и коллегам: опасность, пора вмешиваться, а в ответ: «Все нормально. Обычные процессы очищения» – это же чуть ли не в чистом виде описание, к примеру, ситуации в Венгрии в 1956-ом году. И вырисовывается новый уровень проблемы: вот достигли почти всемогущества, а как быть с остальными? Оставить в нынешнем положении – сердце болит, вперед тащить – неизвестно как. Проблемы переносятся в будущее: построим коммунизм, выйдем в космос… и увидим себя в своем вчерашнем обличье. Что делать?
«Хищные вещи века» – это о том, готовы ли мы идти в будущее, и что мешает движению. А следом встают проблемы в самом Мире Полдня: «Жук в муравейнике», «Волны гасят ветер». И параллельно возникает вопрос: так идти или нет? И в «темных романах» они показывают, что будет, если испугаться: мир без движения, мир загнивания. А если, как бывало после прежних революций – не на Венеру, а в Термидор? Если победит не то, что ведет вперед, а что не желает развития? Если победят хищные вещи века? Тогда реализуется Мир Отцов и другие Миры, описанные Стругацкими в антиутопиях-предупреждениях. Миры, не прорвавшиеся к Полудню. Или не пошедшие к нему.
Если двигаться не вверх, а вбок, получается движение по кругу: раз за разом, цикл за циклом. И те, кто страшится восхождения и созидания, кто разрушает без созидания и свергает без утверждения, те обречены на проклятье. Они отягощены злом. Они будут повторять однажды совершенные ошибки и не способны сделать выводы из них. «Град обреченный» это именно тот мир, который развивается «не вверх, а вбок». Мир между обрывом и скалой. И когда вместо того, чтобы при появившемся шансе устремиться вверх, он пытается во главу угла поставить прошлое, герои убеждаются, что их история – движение без развития. И оказываются отброшены к началу своей жизни, чтобы вновь попытаться что-либо изменить уже в новом цикле.
Достоинство же фильма «Обитаемый Остров» – то, что действие в нем отнесено в мир, близкий по внешним чертам не шестидесятым или более ранним годам прошлого века, а сегодняшнему дню. Это позволило оторваться от банальной аналогии с брежневским СССР. И намекнуть, что Стругацкие угадали черты того, что может прийти на смену современному им обществу, если оно свернет со своего пути.
НЕКЛЕССА: У микрофона Александр Неклесса. Тема беседы: «Обитаемый остров Россия. Попытка к бегству». Мы обсуждаем проблемы связанные с Россией, властью, поведением человека в сложных обстоятельствах, и все это – в связи с творчеством братьев Стругацких, рассматривая их как своего рода футурологов, как людей, которые в 60-е, 70-е, 80-е годы опознавали и препарировали проблемы, часть которых оказалась актуальной сегодня, в XXI веке. А триггером разговора послужил выход фильма «Обитаемый остров» Федора Бондарчука, ну и, возможно, грядущий – надеюсь не в слишком отдаленном будущем – релиз фильма «Трудно быть богом» Алексея Германа. Гости в студии: Борис Межуев, заместитель главного редактора «Русского журнала» и Сергей Черняховский, заведующий кафедрой общей политологии Международного независимого эколого-политологического университета.
Господа, перед перерывом мы затронули модели поведения Сикорски и Каммерера в «Обитаемом острове» братьев Стругацких. Одна модель – инерционная, ориентирована на эволюционное развитие ситуации, другая – нелинейная, строилась иным, одновременно более простым и более сложным образом.
С одной стороны, Максим – еще не нашедший себя юноша, занимающийся не слишком престижным ГСП и случайно заброшенный в мир, совершенно ему незнакомый. Однако по мере прохождения сквозь чреду своего рода инициаций, он, шаг за шагом постигает ситуацию, стремительно развиваясь. И в итоге приходит к выводу, прямо противоположному политике Странника. Дилемма ситуации: императив выбора между удержанием основ цивилизации, надеждой на социальную стабилизацию с перспективой эволюционного развития, но все это – ценой запрета на независимое осмысление бытия, ценой извращения жизни, гибели многих и многих душ. И противоположная позиция: отказ от политики стирания личности, что приводит к возможности самостоятельного мышления и действий, но одновременно – к социальному взрыву, многочисленным жертвам, серьезному осложнению ситуации. Почти библейская проблема, связанная с сохранением свободы выбора ценой эдемского благолепия.
Хочу, кстати, спросить вас, в какой степени следует противопоставлять эти точки зрения? И правильно ли их противопоставлять вообще? Иначе говоря, насколько совершенен сам принцип «однопартийной» политики и насколько оправдано право на «существование оппозиции»? Можно ли данные позиции рассматривать как комплементарные стили поведения наподобие стратегии головного мозга, основанной на перманентном диалоге двух его полушарий? И как раз в умном синтезе действий Максима и Странника обнаружить оптимальный маршрут к разрешению сложной, комплексной ситуации?
МЕЖУЕВ: Я бы задал тут вот какой вопрос: а каковы цели Странника? Насколько мы можем знать об этом, уж тем более в какой мере могут знать о его целях жители Страны Отцов? Насколько его цели благородны? Ведь это тот самый вопрос, который сам Странник задаёт в «Жуке в муравейнике»: а как другие, более высокие цивилизации действуют на Землю? Почему мы уверены и почему мы должны верить в доброжелательность Странника? Почему мы должны верить в то, что его политика по отношению к планете, которая досталась ему в пользование, что она проникнута заботой о жителях этой планеты? Тем более что, действительно, даже если в это поверить, издержки его деятельности очень и очень значительны.
НЕКЛЕССА: По-видимому, могут быть различные подходы к анализу художественной ситуации. Можно исходить из прочтения, которое предлагается замыслом самих авторов. А можем рассматривать текст как самостоятельное явление, существующее независимо от создателей, считая, что их сознание является инструментом со-творения opus’а наряду, скажем, с культурным стилем либо идейным комплексом эпохи. Можем погрузиться глубже – разбирая культурный контекст и подтекст творений, имеющие самостоятельную ценность и картографию. Или прибегнуть к герменевтическим толкованиям произведения. У талантливого артефакта культуры обнаруживается множество интеллектуальных и социальных ассоциаций…
Что касается Экселенца, то это не рядовой прогрессор. Его фигура многогранна и может быть прочитана различным образом в зависимости от избранной ценностной платформы и стратегии рассуждения. Так, если следовать хронологии «мира Стругацких», еще до миссии на Саракше Рудольф Сикорски является одним из наиболее влиятельных людей на своей планете, будучи одновременно членом Мирового совета и шефом КОМКОНа-2 (т.е. он не только прогрессор, но еще политик и контрразведчик). Что, кстати, объективно делает его миссию более загадочной, нежели осознавалось авторами. Не случайно Совет галактической безопасности объявляет вскоре после известных событий страну Неизвестных Отцов зоной своего протектората. Впрочем, «это уже другая история».
Двусмысленность данной фигуры («прогрессор – это, прежде всего, мастер лжи») развита в бессознательных ассоциациях и аберрациях, возникающих из-за совпадения псевдонима «Странник» с аналогичным именованием кочующего племени нечеловеческой сверхцивилизации, также отмененной склонностью к вмешательству извне. А еще усилена параллелью между прозвищем Каммерера (ставшего со временем ведущим спецслужбистом КОМКОНа-2) – «Биг-Баг» («Большой жук») и главным источником страхов «комиссии по контролю научных достижений»: концепцией «жука в муравейнике» или в интерпретации Сикорски «хорька в курятнике». Подсознание писателей наделяет образ руководителя службы безопасности Земли, куратора ее наиболее секретных проектов, флером амбивалентности, создавая персонаж, объединивший неясные страхи с прагматикой действия («синдром Сикорски») и воплощающий собственные кошмары. Пропитываясь ими, Экселенц приходит к мысли о необходимости и оправданности практически любых крайних мер в качестве превентивных акций («доктрина нанесения первого удара»).
Так шаг за шагом обнаруживаются скрытые аспекты мира XXII века; мира, где проводятся «строго засекреченные маневры» и «операции (спецслужб), о которых знали буквально единицы», а «миллионы людей, принимавших… участие, даже не подозревали об этом». Следствие подобных откровений – крах благостного образа Мира Полудня, приоткрывающий читателям его изнанку: знакомый и лукавый «массаракш». В результате история, изложенная Стругацкими в ее «официальной версии», может быть перечитана под другим углом зрения, наполнившись иным смыслом. К примеру, сумятица событий, то и дело возникающая в произведениях писателей, может быть объяснена действиями «жуков» и «странников» некоего КОМКОНа-Х, в котором со временем проросли посеянные безблагодатной паранойей побеги. И осуществляющего операции по искоренению «запрещённых направлений исследований» и «негативных версий развития» уже из постчеловеческого будущего. Причем действуя как в мире наших дней («За миллиард лет до конца света»), так и в мире XXII века, для которого загадочное племя Странников, возможно, и есть КОМКОН-3,4,5…
Эпитафия или приговор «целому мировоззрению», воплощенному в цикле о Мире Полудня-1, предполагался быть вынесенным в заключительных строках так и не написанной братьями книги «Белый ферзь» о пересмотренной версии мира XXII века: его не столько «коммунистической», сколько «гностической» модели. Иначе говоря, о своего рода Мире Полудня-2. Содержание данного замысла пересказано Борисом Стругацким лишь в самых общих чертах. Фраза же, «ради которой братья Стругацкие до последнего хотели этот роман все-таки написать», в устах жителя Солнечного круга Островной империи, подводящего итог рассказу Тора-Каммерера о его мире, звучит следующим образом: «Мир не может быть построен так, как вы мне сейчас рассказали. Такой мир может быть только придуман… – до вас и без вас, – а вы не догадываетесь об этом».
МЕЖУЕВ: Мне кажется, здесь очень важно это подсознание писателя, потому что в конце там же есть такой мотив, что, в общем, «а что нам жалеть этих людей?», готовых принимать Диктатуру? Тогда как самые лучшие люди собраны в институте Странника. Та же тема проходит в «Трудно быть богом». Интеллигенты, те люди, которых и стоит спасать, отбираются наблюдателями с Земли и отвозятся в лучшие миры. А все остальные, те, кто по выражению Странника, «всегда были готовы», они могут и посидеть под излучением.
НЕКЛЕССА: Персонажи Стругацких «не ощущают» ни уязвимости излагаемых ими позиций, ни искусственности своего мира, но испытывают смутную тревогу, чувствуя присутствие иной силы. Однако не могут ее опознать, что доводит некоторых из них фактически до паранойи. Между тем даже прямое заявление «островитянина» о придуманности Мира Полудня может иметь разные интерпретации. Очевидную, с точки зрения обыденной логики, – тривиальный статус литературного произведения/персонажа. И более глубокую – признание второго дна у писательской фантазии: наличие бессознательных авторских кодов, интегрирующих обретенный в процессе жизни и писания опыт, обращая его в интерпретацию, обоснованную логикой фронесиса.
Последнее прочтение интересней и продуктивней, ибо предает вскрывшейся искусственности и ущербности «мира XXII века» статус художественной автаркии. И даже приема творческого подсознания, «вспоминающего будущее». Нереальность Мира Полудня может быть сопоставлена в этом случае, к примеру, с двусмысленным бытием призраков Соляриса, а альтернативная история Земли – получить по-своему внятное объяснение. Дискретность и разноголосица фрагментов, хронологические несоответствия и другие ляпы становятся естественным отражением сновидческого характера возводимых декораций. В момент распада которых мы, просыпаясь и взрослея, обретаем шанс узреть – сквозь обильно возникающие прорехи – облик глубже познанной, но не вполне осознанной авторами реальности. И заодно, ретроспективно задуматься над вопросом об истинном субъекте сотворения Мира Полудня, его природе и целях.
Фантасты Стругацкие – свидетели своего времени и обитатели его горизонтов. Свидетели, которые посредством кривого зеркала иносказаний и проговорок выражали подчас больше, нежели было возможно иным образом. И по мере распада искусственной картины именно несовпадения, искажения, оговорки становятся живыми, подрагивающими стрелками компаса – инструментом постижения неведомой реальности, дорога к которой пролегла сквозь картонные клочья декораций.
Констатация предела, ограниченности, даже краха утопии Стругацких наводит, кроме того, на определенные культурологические сопоставления… Вспоминается, скажем, пастырство Воланда из булгаковского романа «Мастер и Маргарита», где для решения экзистенциальных проблем приходится прибегать к помощи инфернальных сил. И эвакуация, кстати, там налицо. А повествование также представляет шараду, где излагаемый автором сюжет может существенно разниться с внутренней логикой текста и скрытым (в том числе от автора) смыслом событий. Допустимым оказываются их весьма различное прочтение, равно как и радикальная переоценка. Хотя данная параллель может быть не слишком очевидна.
МЕЖУЕВ: Это абсолютно очевидно.
НЕКЛЕССА: Приведу ещё более яркий пример аналогии диалогу Максима и Странника: беседы Фауста с Мефистофелем. Речь идет все о той же проблеме оснований: что ставится во главу угла социальной конструкции? Будет ли она возведена на скале или же на песке? И тогда основой ложного благополучия, лукавого величья может, в конечном счете, оказаться вырытая лемурами могила.
МЕЖУЕВ: Мне кажется, лучший пример – Христос и Великий инквизитор в «Легенде о Великом инквизиторе» Достоевского.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Но, строго говоря, это противопоставление присутствует и в «Трудно быть богом», когда Румата вспоминает о тех, кого он называет «стайерами с коротким дыханием». И приводит ряд людей, которые, не выдержав, начали действовать. А начав действовать, привели к тем или иным трагедиям. Собственно говоря, из этого и вытекает проблема: а нужно ли действовать, имеем ли мы право на действие или нет? И сомнения. Странник – это Румата, получивший право на действие, это так. Максим играет роль «стайера с коротким дыханием», но в отличие от других землян, он действительно окунулся в новую ситуацию, но не знает, о чём идёт речь.
НЕКЛЕССА: Мак Сим, однако же, последовательно познаёт её – это его путешествие, тарикат, чреда ситуаций-испытаний и… очарований, инициирующих духовное развитие. Максим Каммерер представлен в начале повести, я уж не говорю о фильме, как загулявший переросток. С точки зрения литературной типологии «Обитаемый остров» это именно воспитательный «роман-путешествие». Главный его итог – обретение героем (возможно, в большей степени заслуживающим титулование «странником») самого себя.
Припомним, кстати, в этой связи эскизную трансформацию «козлика» Кандида в лесной части «Улитки на склоне».
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Да. В отличие от фильма там интересно именно то, что Максим каждый раз «восходит», и каждый раз встречается с противоположностью того, к чему стремился. Но, между прочим, я не исключаю, что эта противоположность заложена и в открытом финале. Потому что там есть ремарка о том, что после реплик Странника Максим чувствует себя раздавленным, маленьким, несчастным и слабым. Ведь в какой-то момент до него что-то доходит…, позвольте я процитирую: «Я никогда так не думал, – сказал Максим. Он чувствовал себя очень несчастным, раздавленным, беспомощным, безнадежно глупым. Странник покосился на него и грустно улыбнулся, и тут Максим увидел, что никакой это не дьявол, никакой не Странник, никакое не чудовище, – очень немолодой, очень добрый и очень уязвимый человек, угнетенный сознанием огромной ответственности, измученный своей омерзительной маской холодного убийцы, ужасно огорченный очередной помехой, и особенно расстроенный тем, что на этот раз помехой оказался свой же – землянин...». По сути дела, схватившись за голову, Максим думает о том, «что же я натворил».
НЕКЛЕССА: Вы знаете, именно это и напоминает мне взаимоотношения Мастера и Воланда. А в определенном смысле – Фауста и Мефистофеля. Когда по-своему совершенная, но сомнительная в исходных постулатах интеллектуальная аргументация опровергается лишь сердцем. Персонажа либо читателя. У Мак Сима – его твердым несогласием с политикой Странника, сформулированным в последних строках повести, несмотря на столь красочно описанное поражение.
Изощренная аргументация способна искривить, перекрыть, сломать ментальный горизонт индивида, но у личности остаётся неуязвимый для подобной аргументации союзник, различным образом определяемый как со-весть, сердце, душа. Позвольте я тоже кое-что процитирую: «Не знаю, – сказал Максим. – Я буду делать то, что мне прикажут знающие люди. Если понадобится, я займусь инфляцией. Если придется, буду топить субмарины... Но свою главную задачу я знаю твердо: пока я жив, здесь никому не удастся построить еще один Центр. Даже с самыми лучшими намерениями...».
И еще одно замечание: Экселенц – политик, в значительной мере управляющий ходом событий в Стране Отцов, влияющий на них, пытаясь одновременно охватить системой контроля всю планету. И как всякий политик, он зажат в тиски дьявольской альтернативы: необходимости выбора между вариантами зла. Политику сложно различать и разделять подобную функцию (Странник) и собственную личность (Рудольф), особенно в критических обстоятельствах. Поэтому-то давно подмечено, власть – это яд, подвергающий личность коррозии. Из дальнейших произведений («Жук в муравейнике») нам известно, в какой мере яд проник в душу Сикорски.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: А вот этот момент, кстати, описан в монологе Колдуна, когда тот говорит Максиму о соотношении совести и разума. И о том, что «охлаждайте свою совесть. Совесть задаёт идеалы, но разум рассчитывает, как нужно действовать. И поэтому умейте соединить одно с другим». Кстати, Румата начинает действовать в ситуации, когда не просто действия противной стороны затронули и его, а когда, не начав действовать, он перестал бы быть человеком.
МЕЖУЕВ: Мне кажется, мы совершим ошибку, если будем всё время плутать в вечных проблемах, о которых говорит русская литература, если будем воспринимать Стругацких просто как философствующих, бесконечно рефлектирующих писателей, типа Тургенева. Которые ставят нас перед какими-то вечными проблемами, не решаемыми или, точнее, решаемыми каждый раз заново.
Кажется, Стругацкие – довольно монологичные и идеологичные писатели, несмотря на свой открытый финал. У них всегда, особенно у младшего из братьев, имеются конкретные, определенные ответы на те проблемы, которые они ставят в своих книгах. У них есть программа, которую они разделяют. И, на мой взгляд, в этом споре Максима и Странника, они, конечно, стоят на стороне Странника. Почему? Мы смотрим на действие глазами Максима, мы всё время сопереживаем ему по ходу произведения, мы, в общем, вместе с ним хотим разрушить кошмарный режим Отцов. И вдруг бабах – в конце повести нам показывается сложность всей ситуации.
Мы вместе с Максимом оказываемся подавлены неоднозначностью ситуации, которая впервые лишь в конце повести в полном объеме предстаёт вниманию, как читателя, так и главного героя. И, конечно, если бы у писателей имелось желание показать равнозначность этих фигур, то перед аналогичной неразрешимой проблемой был бы поставлен и Странник. Между тем, Странник изначально понимает, что, собственно, происходит, и его мир остается целен, а позиции – неколебимы. Плюс, действительно, существует Колдун, который в этом споре Странника и Максима, на мой взгляд, всё-таки встаёт на сторону Странника. И показывает Максиму, что он должен одолеть «нетерпение потревоженной совести».
Кстати, в отличие от повести фильм сделан так, чтобы, в общем, перегнуть палку в сторону Максима. Там опущена тема лучевого голодания, ничего не говорится о 20% жителей страны, обреченных стать шизофрениками после разрушения башен. А Колдун просто показан каким-то инфернальным существом, которое отправляет Максима в неизвестном направлении, скорее всего на погибель. На самом деле у Стругацких он играет роль оракула, предсказывая Максиму, что его сила, в конце концов, будет кем-то востребована. И, в конечном счёте, она оказывается и в самом деле востребована фигурой Умника, который, как вы помните, испытывая страх за содеянное, начинает использовать Максима в своих целях, правда неудачно.
Стругацкие показывают, на чьей стороне историческая правда. И эта авторская «историческая правда», мне кажется, в данной повести на стороне тех сил, которые выступают не за слом порядка, а за его постепенное реформирование, а можно сказать за его использование в своих интересах.
НЕКЛЕССА: Борис, вот вы некоторым образом развели Стругацких и русских писателей калибра Тургенева с их «вечными проблемами». Действительно, Стругацкие писали фантастические повести, то есть, литературу «на потребу». Не в смысле ее конъюнктурности по отношению к властям, но определенной конъюнктурности относительно запросов публики. Пусть и жанровых. Недаром фантастика, равно как и детективная литература, хорошо совместима с кинематографом, видеоиграми и т.п. Все-таки это скорее мыслительный акт, нежели полноценное художественное творение. Поэтому мы и разгадываем их как шарады. Но шарады шарадам рознь.
У братьев криптография с двойным дном. И основная, волнующая их проблема не всегда очевидна. Инфраструктура их размышлений – это «карты ада» (пользуясь выражением Кингсли Эмиса). То есть разглядывание – но не прямо, а посредством искривленного зеркала – весьма неприглядных аспектов бытия. Мне представляется, что основная проблема братьев, своего рода движитель их творчества: власть и ее проекции. Причем власть не всякая, а невнятная до анонимности, чужая, парадоксальная, бесчеловечная и нечеловеческая. Соединение предчувствия перемен с изменением естества. До озверения. Отсюда перманентные ситуации столкновения с различными обликами этой «могущественной инакости» (продолжающиеся и у Витицкого). И связанная с ними проблема поведения в образующихся обстоятельствах. Дополнительный ее ракурс: может ли разрешение негативных обстоятельств придти как deus ex machina извне?
Я думаю, сила творчества Стругацких, заключается в том, что писатели все-таки опознавали определенные болевые точки общества до того, как те становились очевидными метастазами. Речь в каком-то смысле идет не столько о конце, сколько об исцелении истории. В начале передачи мы говорили о странной судьбе России, отношении ее сменяющихся властей к народу как грязи. «Бабы, мол, еще нарожают». Думаю, эти энергии, отчасти прикрытые в те годы социальной демагогией (но и социальной стабилизацией), были уловлены Стругацкими – быть может, вынесены из детства – и экстраполированы на «иные планеты» или попросту в будущее. ХХ век оказался инкубатором новой механики власти, которая, по-видимому, ближе к Саракшу, нежели Миру Полудня.
И, наконец, появление особых субъектов действия, сущность которых Стругацкие постоянно воспроизводят в своих творениях, но при этом всячески маскируя, варьируя их обличья. Это различного рода инопланетяне, странники, «подкидыши», людены и другие люди-мутанты, голованы, фемины-«подруги», мертвяки, мокрецы, клоны, инферналы и т.п. В конце концов, даже вещи и те имеют у них субъектный оттенок – «хищные вещи». То есть все эти нечеловеческие субъекты конкурируют с обычными людьми. Причем у писателей явственно присутствует ощущение актуальности подобных размышлений в условиях стремительного освоения зон неопределенности, борьбе за будущее, но уже на планете Земля. И мне кажется, что братья смотрят на подобную ситуацию с вполне определёнными чувствами, я бы сказал – страхом. Они верили в тайны.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: То, что опасения у них есть, и то, что они, может быть, не столько давали ответы на проблемы, которые возникли позже, но описали те проблемы, с которыми мы встретимся – это, безусловно. Я не совсем согласен, что в советском варианте люди становились грязью под ногами у элиты. Вы знаете, в то время я был слесарем на заводе, и как-то, ну совсем не ощущал, что я кто-то под элитой. Но это отдельная тема. В значительной степени я как слесарь ощущал себя несколько свободнее, чем сейчас ощущаю себя при всех регалиях.
НЕКЛЕССА: Существуя на земле некоего «обитаемого острова», за пределы которого вы вряд ли могли заглянуть из-за устойчивой «рефракции» – устойчивой специфики его горизонта. И если это был не «туманный занавес» Саракша, то какой-то иной, крепко сработанный из любого подручного материала. Потому, кстати, и «остров», что обитатели были лишены возможности пересекать очерченный не ими рубеж – в личном ли качестве ГСП, либо свободно путешествуя мыслью по текстам – и оглядеться, узрев необъятную человеческую вселенную широко открытыми глазами.
В пределах же «острова» также необходимо было соблюдать лимитирующую рамку. Ведь даже в «хрущевские» шестидесятые, когда издавали «Один день Ивана Денисовича» (и это почиталось великим событием), параллельно поэта и будущего лауреата Нобелевской премии осудили на пять лет ссылки за… тунеядство.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: А вы знаете, потом я работал в Историко-архивном институте и помню, как бегали активисты, уговаривая съездить за границу. И народ говорил: «На фиг мне туда нужно?».
НЕКЛЕССА: В составе группы под присмотром пастуха, пройдя – или не пройдя – предварительно идеологический и физический «медосмотр». То есть, являясь не столько субъектом, сколько объектом – движимым имуществом Страны Советов. А вообще-то предъявленная картинка как раз вписывается в сценографию повести – не все же обитатели острова «выродки».
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Да не в этом дело. Сейчас складывается новая мифология. Согласно которой, граждане СССР чувствовали себя угнетенными, задавленными и несвободными. Да не чувствовали они себя такими! И в массе своей были твердо уверенны, что живут в самой передовой и самой счастливой стране мира. Кто-то скажет, что это им было внушено. Но стоит ли так уж записывать их в загипнотизированное стадо? Может быть, они сами лучше знали, как живут. Да, модно говорить, что доказательство их плохой жизни – бунт конца восьмидесятых. Но ведь бунт-то это был «бунтом сытых» – о котором в «Граде обреченном» Фрица Гейгера предупреждает Кацман.
Да, к концу семидесятых – середине восьмидесятых люди устали от застойности. Но ждали и хотели они движения вперед. Если на то пошло, в известной терминологии – «большего соответствия своей жизни идеалам коммунизма». В известном смысле. Основная претензия людей, по сути, заключалась не в том, что КПСС «строила коммунизм», а в том, что она его не построила. Да и перестала строить. Это была претензия к тому, что общество застряло между прошлым и будущим. И требование идти в будущее. Общество же развернули в прошлое, куда и пошло. И продолжаем идти.
НЕКЛЕССА: У микрофона Александр Неклесса. Тема сегодняшней беседы: «Обитаемый остров Россия. Попытка к бегству». Мы обсуждаем судьбу России, обществознание будущего и поведение человека, в предложенных судьбой обстоятельствах – все это в контексте творчества братьев Стругацких – с философом Борисом Межуевым и политологом Сергеем Черняховским.
НЕКЛЕССА: Метафизика у Стругацких присутствует, и проявляется она в столкновениях с иным, но описывается в формах, характерных не для религиозного и русофильского, а для светско-советского сознания – с налетом мистицизма и тяги к поп-оккультизму. Отсюда, кстати, богатство феноменологии иного в их произведениях и там же скудость упоминаний о России, ее прошлом при обилии в произведениях о будущем русских имен.
Инакость понималась писателями не столько в категориях, характерных для религиозного сознания, сколько для сознания светского. И сопровождалась попыткой осмыслить ее, исходя даже не из существующего объёма научных знаний, а шире: рациональности – т.е. что в те времена как раз и являлось стилистикой научно-фантастической литературы – параллельно подключая нестандартные формы рационализации неведомого (эзотеризм).
При этом иное постулируется как факт, расширяя, таким образом, пространство его осмысления. Религиозные же аспекты инакости Стругацкие, как правило, избегали анализировать, полагая, что это из другого писательского реестра. Хотя, надо признать – так же, кстати, как и в булгаковских творениях – при чтении отдельных пассажей ощутима некая аура инфернальности. «И сильные придут поклониться». Еще, кстати, камешек в огород сверхлюдей «по Стругацким».
МЕЖУЕВ: Мне кажется, это очень интересный вопрос. Вопрос о религиозной стороне Стругацких. Но я скажу одну простую вещь. Мне кажется, для Стругацких, особенно для более поздних их произведений, вообще неприемлема идея консолидации общества, идея муравейника, идея духовного объединения социума вокруг каких-то общезначимых смыслов. Во всём этом видится некий рудимент тоталитаризма. И единственная цель общества, по Стругацким, в том числе и мира Полдня, является создание некоторых более высоких особей, в данном случае люденов.
Эта единственная форма полагания будущего, которая в конечном итоге, как они считают, является и формой спасения самого общества. Потому что людены – этот мотив у Стругацких тоже присутствует – являются своего рода защитниками этого общества от выпадения его в системную деградацию.
НЕКЛЕССА: Борис, вы полагаете, что Стругацкие считали люденов и им подобных спасителями? Мне казалось, что у люден не было ни малейшего интереса к «муравейнику». Это как раз для них – новой версии элиты, характерна позиция полного равнодушия к роду человеческому: мы ведь тоже не слишком переживаем, наступив на муравейник.
Здесь я вновь вижу пересечение Стругацких с «политологией будущего»: генезисом новой элиты с иной иерархией ценностей и соответствующего ей строя в Новом мире, будь то креативный класс, постиндустриальные «люди воздуха», подросшие «дети индиго» или какие-либо «анонимные отцы», но уже не слишком нуждающиеся в толпах, населяющих планету.
Кстати, политика КОМКОНа аналогично действиям гвардии на Саракше направлена на преследование инаких (своей, домашней, версии «выродков»): именно Рудольф Сикорски – тот самый Странник, убивает «подкидыша» Льва Абалкина. «В них стреляли, они умирали». В общем, заметная дистанция была пройдена писателями от оптимизма первых эскизов Мира Полудня.
МЕЖУЕВ: Естественно, Сикорский осуждается писателями за преследование и убийство Абалкина. Это воспринимается как абсолютно неправильная реакция, их протагонистом является Горбовский. Человек, который как бы отпускает люденов на свободу. Он доживает последние уже дни до того столь важного для него момента, когда узнаёт, что земное общество породило сверхлюдей. Которые могут влиться в сообщество Странников. Странники – это космическое братство, а людены – именно те представители Земли, которые в это космическое братство входят. И вот когда он узнаёт об этом, вы помните, на какой-то момент это продлевает ему жизнь и так далее. Вот, собственно говоря, правильный тип согласно Стругацким, не согласно мне, правильный тип поведения земного человека по отношению к будущему, принятию этого будущего.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Ну, конечно, там есть борьба, борьба между разными душами и внутри одной души. Кстати, выскажусь и по поводу предыдущего вопроса. Не верно, что у Стругацких всё происходит только в атеистических, пострелигиозных обществах. Вспомним Арканар и попробуем процитировать слова Руматы: «Мы тут думали-гадали, кто такой дон Рэба, что это Такугава, Неккер, Ришелье, а оказался простой проходимец, который запутался, изгадил всё, что мог и бросился спасаться к Святому Ордену. Теперь они вырежут всех грамотных людей, и наступит тьма». И мы видим примерно то, к чему призывал человек, который звонил перед этим. То есть, вспоминается каре чёрных монахов на площади и мысль о том, что «там, где торжествует серость, к власти всегда приходят чёрные».
МЕЖУЕВ: Думаю, главное здесь – взаимоотношение человека и будущего. И Стругацкие не просто ставят общие вопросы относительно того, как человеку следует относиться к будущему, а ясно описывают феноменологию ситуации рубежа 60-70-х годов, когда тема будущего потеряла ту однозначность, которую она имела, как мне кажется, со времён просветителей XVII-XVIII веков, ну, скажем, до утопистов шестидесятых годов.
Оказалось, что это будущее – будущее, о котором мечтали Френсис Бэкон и его многочисленные последователи – уже невозможно. Возможно какое-то другое, но вот это невозможно. Стругацкие это понимают, они ни в коем случае не хотят вернуться к средневековью, но при этом сознают, что стратегии и действия просвещенных людей в данной ситуации будут отличаться от стратегий и действий, которые предпринимали их отцы и деды.
НЕКЛЕССА: Я бы сказал, Борис, что у Стругацких наряду с постепенным нарастанием социального пессимизма проявился удивительный дар угадывания будущих ситуаций. Фантастика писателей со временем обернулась прогностикой. Ведь, к примеру, поразительна и своеобразна реакция на фильм Федора Бондарчука. «Обитаемый остров» стал не столько явлением в области кинематографии, сколько событием, дискутируемым скорее в среде российских политологов, обществоведов, публицистов. Обсуждается он чаще именно с этих позиций, либо – соответствия идеологии и содержания фильма повести, нежели с точки зрения проблем художественного творчества.
Сергей, хотите что-нибудь сказать в заключение? У вас есть примерно 30 секунд.
ЧЕРНЯХОВСКИЙ: Во-первых, что фильм, безусловно, крайне далёк от повести. Во-вторых, можно предположить, что «Обитаемый Остров» это еще и не про сегодняшнюю Россию, но про то, что надвигается. Про то, что может происходить, если в истории двигаться не вперед, а куда-то в сторону, вбок, по кругу. Наконец, в-третьих, и здесь я соглашаюсь с Борисом, главная проблема, которую ставят Стругацкие – это то, что у человека есть выбор: либо в мир Полдня, либо в Град Обреченный. Сегодня мы пока в Граде Обреченном.
НЕКЛЕССА: К сожалению, время передачи истекло. Хочу извиниться перед теми, на чьи вопр
|