Холст, масло. 204x109 см
Государственный Русский музей, Санкт-Петербург
Румяное, свежее лицо ее приветливо. Тугие косы, уложенные короной, венчают гордую головку. Красавица рада гостям, ее соболиные брови чуть приподняты, карие глаза блестят. Она прелестна и величава. В ней вся роскошь женской красы. И ласковая милота и упрямая непокорность. Она самолюбива и добра.
Еще миг – и она степенно шагнет вперед, навстречу гостям, и поклонится.
Тогда мы увидим серебряную стежку пробора, сверкнут рубиновые серьги, зашуршат тяжелые складки лилового шелкового платья, блеснет рдяным огнем большая брошь, зашелестит черный платок, усыпанный лазурными, шафранными, пунцовыми, янтарными цветами, обрамленными изумрудной зеленью ...
Она степенно опустит лебяжью белую руку, низко, чуть не касаясь пола кружевным платком, и мы явственно услышим любезное сердцу: "Добро пожаловать!"
Но не шагнет она, не поклонится, не оживет. Навеки будет такой – спокойной, вальяжной чаровницей.
Никогда не ступить ей на паркет особняка Академии художеств на Кропоткинской улице, как не стоять на булыжной мостовой приволжского городка.
И до скончания веков будет бушевать буйная кипень горящих красок русской осени, во всем великолепии червонных, багряных листьев, яркого золота куполов церквей, пожара алой рябины, пестряди лавок и лабазов с малахитовыми арбузами, пунцовыми яблоками.
Века пройдут и многое изменится, а все будут плыть и плыть в высоком небе румяные кучевые облака над бескрайним синим раздольем Волги.
Много утечет воды. Может быть, человек оседлает далекие звезды, но навсегда напоминанием о Земле, о вечной красоте останутся пышнотелые богини Рубенса, закованные в парчу и драгоценности инфанты Веласкеса, очаровательные и милые парижанки Ренуара. Среди них будет и "Купчиха", с которой мы только что встретились на вернисаже.
Неизлечимая опухоль спинного мозга, операции, операции, клиники, больницы, бессонные ночи, неподвижность.
И, несмотря на все эти нечеловеческие испытания и муки, именно в эти пятнадцать лет художником созданы десятки шедевров, составляющих славную главу в развитии русской живописи. Главу, полную радости, солнца, веселого разноцветья.
Такова была сила характера Кустодиева.
Натуры цельной, чистой, бесконечно преданной искусству.
Осень. Сырые туманы стелются по крутым склонам Альп, накрывая долину Лейзена промозглой мглой.
Кустодиев лежал на балконе, запеленатый, в меховом мешке. Неподвижность. Тихо, слишком тихо для живых. Туман обволакивает черные скелеты деревьев, игрушечные домики, подползает к балюстраде, он похож на огромную серую медузу.
Воздух замер, и щупальца грязно-серой мги близки, они выползают из-за хилых елей, вот они совсем рядом.
Вдруг тусклое марево прорезал звонкий рожок. Кустодиев вздрогнул.
Почта:
"Милая Юля,
Получил я твое письмо сейчас с этой ужасной новостью – умер милый Серов, умер наш лучший, чудесный художник-мастер. Как больно все это – как не везет нам на лучших людей и как быстро они сходят со сцены... Меня это все взволновало очень, я так ясно его вижу живым, хотя давно мы с ним последний раз виделись – весной в Петербурге.
Шлю сегодня телеграмму его жене, хотя не знаю адреса – но думаю, что дойдет, его ведь все знали в Москве.
А у нас пасмурная погода – снег, туман, ветер, так неприятно и тоскливо.
Вероятно, его уже похоронили вчера – как это ужасно... Как несправедлива эта смерть в самой середине жизни, когда так много можно еще дать, когда только и начинают открываться широкие и далекие горизонты".
Как трагически звучат эти слова из письма Кустодиева к жене Юлии Евстафьевне, написанные им самим, тяжко, неизлечимо больным!
Ведь художнику было всего 33 года в ту пору, когда он лежал в лечебнице далекого швейцарского курорта Лейзена, месяцами прикованный к постели.
Тяжелые, безысходные мысли порою одолевали его:
"Прислала ты письмо, которое растревожило мои старые раны, – все эти вечно старые и вечно новые вопросы, которые и меня самого мучают не меньше тебя. Ты вот пишешь про чувство одиночества, и я вполне это понимаю – оно у меня еще усиливается: сознанием, что я нездоров, что все, чем другие живут, для меня почти уже невозможно... В жизни, которая катится так быстро рядом и где нужно себя всего отдать, участвовать я уже не могу – нет сил. И еще больше это сознание усиливается, когда я думаю о связанных со мной жизнях – твоей и детей. И если бы я был один – мне было бы легче переносить это чувство инвалидности".
Духовная крепость и сильный характер волжанина оберегали Бориса Михайловича.
Мгновения упадка и хандры сменялись днями, полными уверенности и подъема:
"Правда, несмотря на все, я иногда удивляюсь еще своей беспечности и какой-то, где-то внутри лежащей, несмотря ни на что, радости жизни, – просто вот рад тому, что живу, вижу голубое небо и горы – и за это спасибо, И не останавливаюсь долго на мучающих, неразрешимых вопросах. Да, этого всего не опишешь в письмах на нескольких листочках бумаги ..."
В один из таких добрых дней, когда недуг немного отпустил художника, Кустодиев начинает, несмотря на запреты врачей, писать картину.
Этому полотну было суждено стать вехой на творческом пути художника. Здесь, на чужбине, он, подобно Гоголю, особенно ярко ощутил красу родной земли. Он мог повторять слова великого писателя:
"Теперь передо мною чужбина, вокруг меня чужбина, но в сердце моем Русь, не гадкая Русь, но одна только прекрасная Русь".
Кустодиев, невзирая на великолепный успех, достигнутый им на первых порах творческого пути, на поток заказов, глубоко переживал бесцельность и вредность славы модного портретиста.
(Печатается с сокращением)
И.Долгополов. "Мастера и шедевры"
|
|